Домой Россия Тектоника смысла

Тектоника смысла

1

Перед лицом разомкнувшейся вечности

Евгений Александрович Вертлиб  

Фото: коллаж РНЛ

Когда слепозарие злата окончательно выжигает в человеке способность к состраданию, наступает великое безмолвие — предвестник тектонического сдвига. В этом затишье, пропитанном запахом гроба с музыкой, которым неизменно отдает безопасность стяжателей, происходит не просто обвал активов, но аннигиляция ложной реальности. Сквозняк истории, этот безжалостный поток Леты, вымывает из структуры бытия всё наносное, и в момент, когда человеческое присутствие, отравленное корыстью, изымается из уравнения жизни, само пространство совершает акт самоочищения. Ложь, более не подпираемая своими заложниками, схлопывается в ослепительную точку, и в этой величественной катастрофе рождается высший порядок, ибо пространство, отринувшее ложь, обретает симметрию бездны, где пульс вечности бьется в унисон с тишиной исчезнувшего человека. Данная корреляция между пустотой и ритмом служит фундаментом нашего изыскания: мы входим в область «Тектоники смысла» не как сторонние наблюдатели, но как зодчие, фиксирующие архитектуру этой пугающей чистоты, где каждое слово обретает вес лишь в созвучии с вечностью.

Текст притязает на статус литографии духа, где под напластованиями привычных дефиниций обнаруживается костяк высшей целесообразности. Мы изымаем слово из рыночного оборота, возвращая ему вес свинцовой печати. Здесь стратегия сопрягается с синтаксисом: как расстановка пауз у Дионисия определяет величие речи, так и распределение пустот в ландшафте детерминирует контуры будущих империй. Мы исследуем мир как застывшую Метаморфозу, где за каждым движением границ стоит неумолимая логика вселенского ритма, продиктованная самой природой гармонии вещей, боящейся пустоты.

На пожелтевшем срезе страницы фолианта «Убийства как одного из изящных искусств» пыль лежит слоями, напоминающими геологические отложения; здесь каждый отпечаток пальца — веха, фиксирующая переход от вульгарного насилия к геометрии финального жеста. Устойчивая россыпь страниц реликвии «Соединения слов посредством ритма» выпавшим листом начертала мне скупые указания на то, как чередование долгих и кратких слогов возводит невидимые цитадели в сознании народов, превращая фонетический строй в базальтовый фундамент государственной устойчивости.

Когда свет падает под определённым углом на застывшую винную каплю, пролившуюся на абрис «Симфонии винных капель», её багровое очертание внезапно совпадает с контуром спорного пролива, словно сама природа вещей уже провела черту, которую картографы лишь обречённо обведут спустя столетия. Геополитическая материя в такие секунды обнажает свою кристаллическую структуру: здесь антрацитовый блеск угля в недрах резонирует с ультимативной тональностью дипломатической ноты, а точка, поставленная в конце рокового параграфа о casus belli, обретает плотность свинцового шарика, способного явить очередную иллюзию «вечного мира», но одновременно — и удельную тяжесть пули, готовой изменить баланс полушарий или навсегда породнить поэта со своею землею.

В этом безмолвном сопряжении редких манускриптов и тектонических сдвигов проступает не хаос, но плотная вязка смыслов. Именно инстинктивный страх вакуума заставляет пустошь на карте обрастать укреплениями, а невысказанную мысль — убедительно затвердевать в догму, ибо мир заполняет лакуны металлом или мифом с той же фатальностью, с какой океан врывается в пробоину тонущего корабля. О, Торичелли, не терпящий пустоты! Ртутная вертикаль, запертая в стеклянной трубке фатума, чутко реагирует на малейшее разрежение социального эфира, предвещая вскипание масс задолго до того, как первый пар вырвется из-под крышки котла легитимности калифа на час.

Когда барометр в геополитических кабинетах падает ниже критической отметки, тишина становится вязкой, как неразбавленное сусло в старой солодовне. Геополитическая ткань обнажает свой звериный скелет: здесь битумный вздох недр смыкается с безапелляционным росчерком инкунабулы, а финальный удар стила по неотвратимой вязи, сулящей великую сечу, обретает монолитную массу ядра, способного обрушить бутафорию «всеобщего согласия». Эта ртутная ярость, ищущая изъяны в плоти старых дамб, действует как студёный расплав, заполняющий каверны между истлевшими скрижалями. Когда пауза в речи правителя длится дольше, чем вдох подданного, чертоги власти превращаются в гулкий склеп, где звук собственного обрушения принимается за поступь триумфатора.

Именно здесь, в невидимых глазу фитилях лояльности, берёт начало «архитектура измена» — искусство наведения призрачных гатей над пропастью. Если рассматривать предательство не как изъян нрава, а как смену молекулярного строя внутри самого сплава власти, то можно усмотреть почти греховное внимание к мигу, когда острие еще не коснулось плоти, но дистанция уже сокращена до последнего касания. Когда интонация в кулуарах становится суше, чем прах на пергаментах, начинается сочащаяся измена: она превращает каменную твердь в рыхлую губку, готовую впитать яд чужеродной воли. Никакое предвидение не способно купировать этот процесс, если расслышан звон разбитого стекла — звук окончательного разрыва между Речью и Деянием.

Отвесный предел клепсидры более не требует ртутных знаков; гнёт рока отныне исчисляется густотой мрака в палатах. Мы заменим шкалу натяжения на инструмент более лютый — на пуховые весы, чуткие к наслоениям праха на венцах; здесь мельчайшая пылинка забвения обретает вес свинцовой гири, влекущей чашу к обрыву. В средоточии этого мнимого покоя тишина становится удавочной, как шёлковая нить в руках тайного палача. Новое начертание мира выводится не иглой чертёжника, а прекращением биения в точке излома, где мерный такт переходит в гул чистого намерения.

В этом безмолвном жерле наступает фаза «ледяного замирания». Витиеватая вязь спекается в глухую, ломкую броню. Это миг, когда иносказание гибнет, чтобы воскреснуть в виде стальной литеры; когда тонкое благоухание былого вытесняется железистым духом чекана. Реванш не ищет опоры в лозунгах; он берёт начало в немом оцепенении краха, когда «железный смысл» еще лишён гортани, но уже диктует свою лютую очерёдность. Внутри ледяного кокона истории живое мясо империи проходит через процедуру ампутации омертвевших связей. Те, кто привык к мерцанию «эпохи нюансов», гибнут в разреженной пустоте затвора, обнажая хищный костяк новой иерархии, для которой власть — не досуг, а инстинкт удержания края над бездной.

Базальт остыл, но сохранил внутреннюю раскалённость; теперь, когда контур управления замкнут, а «небесный хлеб» перестал быть приманкой для стяжателей, совершается фатальное сгущение материи. Вчерашние владельцы пустоты тщетно пытаются замуровать в сейфах прах своих активов — история, завершив свой ракообразный маневр, возвращает мир в точку, где плоть и дух спекаются в неразличимом, вязком единстве. В гипнотическом сцеплении ресниц таится последняя услада: отказ от зрения как отказ от ответственности. Мы наблюдаем закат индивидуальной воли, которая добровольно растворяется в тяжёлой массе целого, предпочитая уютную слепоту слепящему блеску истины.

В этой тишине искусство превращается в целенаправленную порчу государственного имущества; живой человек ищет спасения в оптической диверсии — в той самой «чернильной кляксе», нарочито оставленной на гербовой бумаге, или в дребезжащей ноте хора. Когда монолит власти не оставляет места для вздоха, человек начинает любовно подкрашивать трещины на фасаде, превращая изъян в единственный живой ориентир. Это попытка выгрызть в базальте хотя бы одну неровность, чтобы пальцы чувствовали фактуру жизни, а не холодную гладь приговора.

Обладатели карцера стяжательства вошли в стадию icterus animi — «желтухи души». Это точка апогейного удаления от Бога, безвозвратного пропадения самопожиранием личности. Власть, запертая наедине с добычей, обнаруживает, что захваченный куш — лишь слиток, вызывающий недобрую тяжесть в крови. Смещение действительности зашло так далеко, что сама жизнь стала восприниматься как досадная погрешность в чертеже — как та самая клякса Акакия Акакиевича, которую некому смывать.

Слепозарие злата выжигает остатки совести. Гробом с музыкой отдаёт безопасность денежных активов Гобсеко–Кореек. Мираж — обвал — окостеневшей совести воздание сторицей за кровопийство. Был человек — и нет его. Сквозняк истории — поток Леты. Когда из жизни изымается человек, само пространство аннулирует себя, как иссохший пергамент, брошенный в пламя. Ложь, будучи без заложников, мгновенно схлопывается, оставляя мир один на один с пугающей чистотой катастрофы. В этом вакууме замирает даже эхо былых стяжательств; здесь ритм слов прерывается хрипом оседающей пыли. На месте выжженных амбиций проступает ледяной узор небытия — окончательный и безупречный чертёж финала, где ни золото, ни память не имеют веса перед лицом разомкнувшейся вечности.

Евгений Александрович Вертлиб / Dr.Eugene A. Vertlieb, Член Союза писателей и Союза журналистов России, академик РАЕН, бывший Советник Аналитического центра Экспертного Совета при Комитете Совета Федерации по международным делам (по Европейскому региону) Сената РФ, президент Международного Института стратегических оценок и управления конфликтами (МИСОУК, Франция)

Источник: ruskline.ru